Сознание художника — на том стоял и стоять буду — сознание религиозное.
Боже сохрани от проповедей. Дело в функционировании.
Творческое мышление основано на синтезе, и его носитель не может существовать в аналитически разъятом мире частностей, стремясь если не претворить хаос в космос, то хотя бы разглядеть за первым второй. Отсюда — и пресловутое сопряжение далековатого, и тщание склеить позвонки столетий, и жажда облечь в отчетливую оду даже предсмертный стон. Осознавая мир как единое и неделимое целое, художник рано или поздно приходит к идее всепроникающего синтеза всего и вся, некоего абсолюта, бесконечного пространства и предвечного времени. Воплощена же эта идея может быть как в образе творца-демиурга, так и в сциентистской утопии — например, у Заболоцкого.
Религиозное сознание не только не требует религиозного мировоззрения, но и довольно мирно уживается даже с атеизмом. «
Я не могу найти выражение лучше чем "религия" для обозначения веры в рациональную природу реальности, по крайней мере, той ее части, которая доступна человеческому сознанию. Там, где отсутствует это чувство, наука вырождается в бесплотную эмпирию», — писал известный категоричностью антиклерикальных взглядов Эйнштейн.
В конце концов, с точки зрения сознания триединство Бога и двуединство волны и частицы не столь различны меж собой — и то и другое в ведении не разума, а веры.
А вот чего религиозное сознание требует, так это способности принять себя как часть универсума. Не центр вселенной и не пуп земли. Об этом, собственно, «Дума» Тарковского. Не о комплексе исключительности, а о сопричастности и ответственности. В том числе — и перед культурой. Потому что стихотворение это — еще и о поэзии: строки «А кто служил добру, летит вниз головой / В их омут царственный и смерти не боится» окликают Фета с Ходасевичем (счастлив, кто падает с седьмого этажа вниз головой с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху…).
Впрочем, для эгоцентрика, пестующего детскую болезнь романтизма, целостность, ответственность и традиция — лишь звук пустой. О каких одах может идти речь, когда весь мир воспринимается через призму неизбывной жалости к себе и неизжитых подростковых обид? Я, я, я…
Вот и тянется по журнальным страницам бесконечный протокол душевных терзаний, не только не претендующий на обобщение или выход за пределы себя самого, но и не подразумевающий не то что творческого — технического задания. Околопостмодернистский потоковый верлибр или монолог «подборисовика» о безрадостной юности на районе настолько укоренились в литературном бессознательном, что превращают акт письма в своего рода караоке.
Но более всего удручает анемичность этих темных и вялых лирических дневников, приличных скорее жеманным гимназисткам, нежели их взрослым и вполне благополучным авторам.
А вот куда как достойный сострадания Буало, недуг которого из суеверия, присущего всем пишущим, я даже поминать остерегусь, находил в себе силы создавать полнокровные вещи, задор которых ощущается даже сквозь время и переводы.
Потому что поэтическое искусство заключается в преодолении. Себя, инерции шаблона, разорванности бытия.
Все прочее — история болезни.